Алексей Браточкин
историк, стипендиат CASE (Литва), докторант. Руководитель концентрации «Публичная история» Европейского колледжа Liberal Arts в Беларуси.
1,405  
ЛекцияБрест14 апреля 2015
Работа с прошлым в городском пространстве: специфика Беларуси
14 апреля 2015 года в Бресте, в рамках проектов Театр «Крылы Халопа» и «Европейское кафе - открытое пространство Европы» состоялась лекция Алексей Браточкина «Работа с прошлым в городском пространстве: специфика Беларуси»

Страницы

Алексей Браточкин: Обозначу несколько вопросов,  о которых мы будем говорить в ходе лекции. Первый вопрос: что такое сегодня «история» и «память», т.е. как мы понимаем эти понятия сегодня, какой смысл в них вкладываем. Второй вопрос: мы остановимся на проблемах исторической памяти в Беларуси, речь пойдет о том, как мы представляем прошлое, какие проблемы есть в том, как мы это прошлое интерпретируем и репрезентируем.  И третий вопрос посвящен такой проблематике, как  конкретная работа с историей в городском пространстве.  Эти вопросы будут пересекаться друг с другом.  

Как изменились наши представления об «истории» и «памяти»?

Хотелось бы начать с описания ситуации 1990-х гг., напомнить, что в конце 1980-х - начале 1990-х  стали происходить интересные вещи с пониманием истории в Беларуси. Во-первых, это был такой финал «советской» традиции историографии (или, по крайней мере, начало конца).  Советской, в данном случае, в кавычках, потому что мы говорим о двух перспективах: с одной стороны, мы имели дело с советской версией марксистской методологии истории, с другой стороны, это была традиция, связанная с  интеллектуальными течениями (наследие позитивизма и т.д.), генеалогия которых выходила за рамки «советскости».

Прошлое старались описывать таким, «каким оно на самом деле было»,  эта установка была ключевой, историки и те, кто их слушал, именно этот результат хотели получить от исторических исследований. В связи с этим была еще одна риторическая фигура, все хотели узнать «правду» и «объективную истину», ссылались, под влиянием марксистской традиции, на «законы истории». Тогда же рассматривали историю через призму классового подхода, ее структурировали определенным образом, при помощи «формационного подхода». Это была довольно жесткая структура, в рамках которой писались учебники, и в рамках которой рассказывалась «история».

Во-вторых, в конце 1980-х начале 1990-х гг. эта структура начала разрушаться  и ей на смену пришла новая идея, она оформилась в Беларуси в виде «национально-государственной концепции истории», историю  начали писать с точки зрения «нации», укрепления «национальной идентичности» и легитимации «независимости». В рамках прежней, советской истории, истории Беларуси в современном смысле не было, ее начали создавать как бы заново. Этот процесс также можно рассматривать в контексте нациостроительства, это происходило во многих бывших частях Советского Союза, когда пытались создавать «новые» нации, соответственно, надо было написать такую историю, которая бы легитимировала эти нации.

В 1994-95 гг. вышел двухтомник, под названием «Нарысы гiсторыi Беларусi», первая попытка после 1991-го года описать изменения в исторической науке и в стране, которые произошли. «Нарысы» интересны тем, что в них оказались совмещены два подхода: описывали историю с точки зрения «нации», но это было еще очень советским описанием, с включением прежней методологии. Было  такое ощущение, как сегодня говорят историки, что одна идеология – марксистско-советская, сменилась на новую, национальную идеологию.

Пока мы разбирались с советским прошлым, с марксизмом, пока начали писать историю с точки зрения «нации», за пределами Беларуси уже прошли разного рода дискуссии,  связанные с переосмыслением представления об истории как о науке. В нашем контексте это переосмысление иногда называют  «постмодернистскими дебатами» о том, что такое «история». Суть этих дебатов заключалась в том, что были поставлены под сомнение все те тезисы, о которых говорилось выше. А именно что историки нам рассказывают  историю такой, какой она «действительно была», что они нас ведут к «правде» и к «объективной истине».

Появилась идея, которая присутствует, например, в названии книги Дэвида Лоуэнталя «Прошлое – чужая страна»: между нами и прошлым такая культурная дистанция, которую преодолеть мы  не можем, и поэтому получается, что прямого и тотального доступа к прошлому у нас нет. Историки не могут претендовать на то, чтобы рассказать «как все было», какая была «объективная истина». Т.е. фактически поставлено под сомнение право историков на то, чтобы рассказывать о прошлом в «объективированном виде». Потому что стало понятно, что добраться до этого прошлого, реконструировать его фактически не представляется возможным в том виде, как об этом думали раньше.

Какая картина возникла? Раньше была структурированная «по-советски» картина прошлого, там было все понятно. И вместо этой понятной,  структурированной картины прошлого возникает теперь множество разных интерпретаций прошлого. Мы сейчас должны разбираться в этих интерпретациях, пытаться понять, как это работает. Ключевой момент, к чему привели дебаты об истории как о науке к тому, что история, как наука, это социальный конструкт, и то, как историки описывают прошлое, это тоже процесс определенного конструирования. Т.е.  мы описываем прошлое, исходя часто из того, что мы хотим в нем признать значимым из определенной перспективы. Сейчас историки более активно стали задумываться о том, как они конструируют работу с источниками, почему у них появляются те или иные идеи, вопросы, с которыми они обращаются к прошлому, как эти вопросы опосредованы «современностью». Рефлексия значительно усложнилась, появился еще один конструкт, конструкт «памяти».  Мы создаем сегодня не «историю» в классическом виде, а определенную интерпретацию, с которой мы имеем дело.

Что такое понятие «памяти»? Как раз его появление коррелировало  с постмодернистскими дебатами. В 1980-90-ые гг. происходит бум «memory studies», исследований памяти (П. Нора, Я. и А. Ассманы и т.д.)[i]. Еще в 1920-ые годы о памяти писал Морис Хальбвакс, у него была работа «Социальные рамки памяти», и он там сказал, что наше индивидуальное восприятие зависит от коллективных рамок социального опыта. Иначе говоря, то, как мы индивидуально «вспоминаем» исторические события, зависит в том числе от того, как нам предписывают их воспринимать. Это обращение внимания на то, что наше  индивидуальное восприятие, которое нам кажется очень своим, личным и индивидуальным, на самом деле «фреймировано», т.е. оформлено в какие-то стереотипы, «рамки», которые заданы обществом. Например, наше «индивидуальное» восприятие истории Беларуси опосредовано во многом теми версиями истории, которые нам пытались рассказать в рамках системы образования,  в 1980-90-ые гг. и далее. Идеи Хальбвакса получили актуальность спустя много лет, и появляется огромное количество исследований, связанных с проблематикой памяти, о том, как именно мы сегодня помним о прошлом. Почему мы помним именно это, а что-то мы забываем. Почему какие-то вещи включены в «национальный нарратив», например, а какие -то исключены.

Также надо вспомнить французского историка Пьера Нора и его классическую уже концепцию «мест памяти»[ii]. Он говорил о западных обществах, в середине 1980-х гг., о том, что разламывается  ощущение «единства» истории, преемственности с прошлым. Ряд социальных групп вообще исчез в западных обществах, например, крестьянство, как социальная группа, произошел ряд быстрых социальных изменений. И поэтому мы сегодня оказались в ситуации, в которой почувствовать прошлое, увидеть его присутствие в настоящем фактически невозможно, нарушились механизмы трансляции исторического опыта. Также появляются проблемы признания идентичности новых социальных групп. Чем стали заниматься западные общества – они стали усиленно создавать «места памяти», какие-то символические или материальные объекты, при помощи которых пытались зафиксировать  ускользающее прошлое. «Места памяти» могут быть совершенно разными, это может быть какой-то «памятник», это может быть какая-то «идея».

Таким образом, возникает целый комплекс проблем, если мы говорим о работе с прошлым в городском пространстве: мы должны понять, когда создаем, например, какие-то мемориальные объекты, что мы имеем дело с определенной интерпретацией истории, пытаемся использовать исторический материал для артикуляции современных символических задач, решаем свои проблемы  идентичности, опираясь на какие-то версии исторической памяти.  При этом, если мы говорим о «национальной идентичности», то мы должны учитывать, что такие разговоры происходят уже после появления конструктивистских подходов в исследованиях национализма, после критики самого понятия идентичности и т.д. И мы должны понимать, что сегодня большая часть историков выполняет социальную функцию в Беларуси. Они пишут историю для того,  чтобы укреплять «воображаемое сообщество», нацию: эта работа многими историками критически не рассматривается, и иногда за пределами «нации» и «героизации» не видят другой истории и других «историй».

Как раз вопрос заключается в том, при помощи каких новых понятий и категорий мы структурируем сегодня наше историческое мышление? Что пришло на место «классовой борьбы», «формационного подхода»? Сегодня в Беларуси историки начинают использовать понятие гендера,  пишут женскую историю, хотят использовать понятие этничности в новых контекстах, пишут историю повседневности, говорят об «исторической антропологии» и других вещах (неспешно наверстывая прежние историографические пробелы). Но это только начало, в каком-то смысле, и, что любопытно, это просматривается и в том, как репрезентируется история в городском, публичном пространстве. Если раньше мы видели везде памятники Ленину, как символическое воплощение политики и взглядов на советскую историю, то сегодня мы видим репрезентации истории «нации» и «власти», но также пока что в классических категориях.  

Вопрос, важный для нас – как можно репрезентировать «национальную историю» в публичном пространстве, используя не совсем привычные, но важные для белорусского контекста темы?  В качестве иллюстрации приведу лишь один пример памятника в Калгари (Канада) «Знаменитая пятерка», мемориальный знак в честь пяти женщин, участвовавших в борьбе за женскую эмансипацию. Памятник связан с борьбой за права человека, с женской историей и т.д., и это тоже «национальная история». Насколько это возможно у нас?

«Знаменитая пятерка» Калгари (Канада)

Наша лекция проходит в Бресте, и все эти тезисы можно проиллюстрировать на примере мемориала «Брестской крепости», материального объекта с его символическими функциями, нашего «места памяти». На самом деле в Бресте гораздо больше «мест памяти», например, мы можем вспомнить снесенную еврейскую «колонию Варбурга», но это место памяти оказалось для города «периферийным», поэтому вернемся к Брестской крепости.

Мемориал Брестской крепости (Брест, Беларусь)

Мемориал Брестской крепости был официально открыт в 1971-ом году.  История о том, что происходило в крепости, контекст тех событий, память о них – это тоже своего рода конструкт. Можно рекомендовать исследования Кристиана Ганцера, немецкого историка и белорусской исследовательница Елены Пашкович: как они пишут, некоторое время после войны никто почти ничего не говорил о том, что происходило в крепости, как бы не обращали на это внимание. В начале 1950-х произошло «открытие» этих событий, т.е. вдруг увидели, что это был важный момент и началось создание определенного мифа, нарратива о Брестской крепости, о том, что здесь происходило. В Советском Союзе в 1960-70-ые гг. стала разрушаться живая память, связанная с Октябрьской революцией, с именем Ленина, на этой разрушающейся памяти строить основание советского государства стало сложно. Поэтому в 1960-80-ые гг. коллективную идентичность и память стали усиленно строить на конструкте памяти о «Великой Отечественной войне».

Так мемориал и создали. Обратите внимание, практически все крупные памятники появились не сразу после войны в Беларуси, в БССР,  а все таки позже. Мемориал возник в 1971 году, довольно много времени прошло  после событий в Брестской крепости. Ганцер и Пашкович в своих  статьях описывают музей Брестской крепости, музей мемориального комплекса, из этих статей становится понятно, как посетителям рассказывают сейчас историю Брестской крепости, как ее рассказывали раньше.  Это фактически еще рассказ о том,  как пытались забывать что-то из связанных с историей крепости событий: долгое время в советских экспозициях, связанных с памятью о войне, практически ничего не говорилось об убитых евреях, проблематика Холокоста  игнорировалась  (в рамках советской идентичности не хотели укреплять отдельно еврейскую идентичность и поэтому писали что погибли не евреи , а мирные советские граждане), в экспозиции в крепости это также долго не отражалось, создавался исключительно героический образ сопротивления, при этом  ничего не говорилось  о том, какими путями люди попадали в плен, что с ними происходило и т.д[iii].

Иначе говоря,  тот нарратив о Брестской крепости, который складывался, начиная с 1950-х годов, менялся, сейчас мы знаем больше, но что-то публично не представляем, и о чем-то не говорим. В связи с очередным юбилеем завершения Второй мировой войны ( в белорусском контексте в основном используется понятие «Великой Отечественной войны») много публикаций было также о событиях 1939 года, связанных с началом войны и пактом 1939 года между СССР и Германией. Невозможно представить, что такая тема станет центральной для дискуссии в музее Брестской крепости. После распада СССР образ героического сопротивления защитников крепости, важный для патриотического воспитания, во многом сохранился, сегодня Брестская крепость одно из центральных мест памяти, связанных с «новой», белорусской идентичностью, правда, показывается не героизм советского народа вообще, а именно белорусов, произошла реинтерпретация  мифа о Брестской крепости в новых условиях.

Этот пример помогает нам также выйти на понятие «политики памяти», когда есть какие-то образы истории, которые общество (или те, кто говорят от его имени) хочет помнить или хочет превратить в фигуру умолчания, забвения. Политика памяти может быть «демократической» в том случае, когда мы включаем в коллективную память разные воспоминания, дискутируем. Нам важны также два понятия в связи с этим, введенные Яном и Алейдой Ассманами  понятие «коммуникативной памяти» и  «культурной памяти». «Культурная память»  это то, что институционализировано, одобрено обществом, то, что мы получаем, например, в школьной системе. «Коммуникативная память» – это живая, повседневная память, она живет на протяжении 80 лет.

В случае с Брестской крепостью и ее мемориалом мы видим примеры одобренной и санкционированной властью «культурной памяти», того, как она менялась в зависимости от политического контекста. Живая, «коммуникативная», память о Второй мировой войне исчезает, ей мало кто занимается.  Сегодня в Беларуси пытаются обновить «культурную память» уже для новых поколений: в 2014 году был открыт новый музей Великой Отечественной войны в Минске, и в этом же году обновлена экспозиция в музее Брестской крепости. Что общего между этими двумя событиями, так это принципы работы с историей – есть отличия от прежних советских версий, но одновременно можно увидеть, что в экспозициях пытаются сделать акцент не столько на расширении  материала и новых подходах, историзации, сколько на том, чтобы при помощи новых технологий (интерактивных экранов и инсталляций, муляжей в натуральную величину и т.д.) создать у посетителей некоторую эмоцию, исторический «аффект»[iv], хотя при этом рассыпается контекст истории (например, без экскурсовода все представленные экспонаты трудно связать в какой-то внятный нарратив, критический и дающий повод для дискуссий).

О проблемах исторической памяти в Беларуси

 Если мы говорим об истории и работе с прошлым в городском пространстве, мы, таким образом, говорим о том, что мы постоянно сталкиваемся с интерпретациями прошлого, а не с «прошлым, каким оно было». И также мы имеем дело с проблемами исторической памяти в белорусском контексте. Как уже упоминалось выше, у нас есть ряд проблем, которые в чем-то коррелируют с тем, о чем писал Пьер Нора по отношению к западным обществам, хотя есть и свои особенности.

 Мы также столкнулись с процессом трансформации «истории» и «памяти»: в 1970-е гг. произошел урбанизационный переход, в середине 1980-х-начале 1990-х произошли «перестройка», распад СССР, попытки нового нациостроительства, незавершенная демократизация, значительные изменения социальной структуры, установление авторитарного режима и т.д. «История» ускорилась, социальные изменения ускорились, и в результате мы тоже оказались в такой ситуации, когда мы уже не можем говорить о «преемственности» или «единстве» истории и памяти.  Хотя специфика нашей ситуации  еще и в том, что наши исторические «разрывы» носили достаточно радикальный характер (это и революционный опыт начала ХХ века, и опыт Второй мировой войны, советская «ускоренная» модернизация и так далее). Пьер Нора говорил и о том что в 1980-90-ые гг. начался процесс «идеологической деколонизации» в обществах Восточной Европы, когда начинает высвобождаться та память, которая раньше была скрыта, вытеснена в период коммунистического правления.

Попробуем перечислить ряд проблем нашей коллективной памяти:

1) проблема «разделенной», фрагментированной памяти в посттоталитарных обществах.

Посттоталитарные общества – это разделенные, «фрагментированные» и достаточно атомизированные общества, с наличием разделенной, фрагментированной памяти. Конфликты по поводу памяти в таких обществах  сразу же обретают большую политическую нагрузку, и у нас эта ситуация затруднена еще и тем, что у нас есть проблема с демократическими институтами, и публичный диалог о проблемах исторической памяти ограничен. Можно привести довольно много примеров проблемных зон, связанных с интерпретацией истории ХХ века: речь идет об истории белорусского национализма в ХХ веке, об интерпретации истории разных периодов  белорусской государственности (БНР, БССР и так далее), о межвоенном периоде, сталинских репрессиях и ситуации в Западной Беларуси, о событиях 1939 года, о Второй мировой войне, о позднесоветском периоде и так далее. Наша память была достаточно сильно разрушена в коммунистическую эпоху, сейчас мы пытаемся осуществить две задачи: восстановить то, что нам представляется утерянным и, одновременно, понять, что такое был для нас «советский период». При этом мы сами роддом «оттуда», из советского периода. И, конечно, многое из того, что сейчас было перечислено, никак не репрезентировано в городском  пространстве.

2) Отсутствие работы с травматическим историческим опытом  – здесь мы выходим на понятие «культурной травмы» и на осознание того, какие последствия для общества имели проявления государственного насилия в сталинский период, авария в Чернобыле в 1986 году и другие события. Интересно также понять, почему какие-либо события получили статус «культурной травмы», а какие нет, и как мы работаем с травматическим историческим опытом. В белорусском контексте можно говорить  и о том, что само появление понятия «травмы» является результатом культурного трансфера, оно привнесено «извне», и с большим трудом приживается, так как требует пересмотра многих вещей, в том числе и привычного рассмотрения «истории» только лишь с точки зрения «государства» и «власти», когда цена жизни отдельных людей ставится в зависимость от «государственной целесообразности». А понятие «травмы» предполагает другую перспективу, включая сегодня и понятие «прав человека», оно требует перехода на индивидуальный уровень и признания памяти и истории совершенно разных сообществ в качестве значимой. В этом одна из причин непопулярности понятия «травмы» мы не просто должны работать с травматическим опытом, но и иметь другие интеллектуальные основания для представления о том, что такое история, как мы опознаем насилие, в том числе и государственное насилие, как мы понимаем проблему «прав человека» в исторической перспективе.

3) Асинхронность, несогласованность разных видов памятей – за период, начиная со второй половины 1980-х гг., в Беларуси начинают формироваться  разные «сообщества памяти» (remembering communities), т.е. группы  людей, каждая из которых пытается продвигать свою, определенную версию памяти и истории, и они с трудом согласуются друг с другом.  

Какие это были сообщества во второй половине 1980-х- начале 90-х? Я приведу несколько примеров. Речь идет о жертвах коммунистических репрессий и их родственниках, тех, кто начал настаивать на том, что надо увековечивать память репрессированных при коммунизме. Второе «сообщество памяти» это евреи, еврейские организации, для которых важной стала проблематика Холокоста, практически игнорировавшаяся в советскую эпоху. Именно благодаря еврейским организациям появились новые мемориальные знаки в Беларуси, в 1990-2000-х , которые рассказывали о том, что случилось с евреями, как группой населения в период нацистской оккупации. В Бобруйске, например, была исправлена надпись на памятнике жертвам фашизма, в ней было указано, что категорией этих жертв были не просто «советские мирные граждане», а евреи.

Еще один пример: участники войны в Афганистане и их родственники. Дискуссии о роли СССР в войне в Афганистане происходят всю вторую половину 1980-х и тогда же появляется идея мемориалов жертвам этой войны. В 1986 году произошла Чернобыльская авария, и через некоторое время начали возникать «места памяти», связанные именно с Чернобылем. Это еще одно сообщество памяти.

Низовые процессы формирования разных «сообществ памяти» также включали в себя конструирование того, что теоретики называют «культурной травмой», когда определенным историческим событиям пытаются придать статус культурной травмы, оказавшей, в том числе, влияние на все общество, а не только на определенное «сообщество памяти».  Если посмотреть на ситуацию с этой точки зрения, то мы видим, как во второй половине 1980-х- 1990-х гг. и далее обществу говорили о таких травмах, однако не всем группам удалось настоять на важности собственного нарратива травмы для всего общества, либо же низовые процессы не получили поддержку на уровне политического класса, либо мы можем говорить и о том, что какие-то «сообщества памяти» с их нарративами травмы были встроены в официальную политику памяти, но при этом пострадали смыслы и значения, которые изначально содержались в повествованиях о травме.

В частности, тема Чернобыльской катастрофы была крайне значимой в публичных дискуссиях второй половины 1980-х-начала 1990-х гг., она же стала катализатором политической борьбы этого времени и поводом для возникновения гражданских и политических инициатив, ее активно использовали представители БНФ. Позже, после 1994 года, эта тема постепенно оказалась на периферии публичного дискурса, и тема «катастрофы» и ее глобальных и ужасающих последствий, описанных определенным образом в позднесоветском контексте, сменилась на тему «преодоления катастрофы», в которой главную роль сыграло новое белорусское государство: в 2011 году, на выставке, посвященной 25-летию аварии на ЧАЭС, в Национальном музее истории и культуры РБ, мы видим этот очевидный дискурсивный сдвиг. Несколько стендов показывают черно-белые кадры аварии, на остальных стендах – рассказ о том, как успешно преодолены все ее последствия при участии новой белорусской власти Александра Лукашенко. Параллельно с этим процессом, однако, проходило сворачивание социальной политики по отношению к ликвидаторам аварии и т.д.

Эта же судьба постигла тему коммунистических репрессий. Показательна история так и не созданного мемориала под Минском, в Куропатах. С обнаружения этого места массовых расстрелов сталинской эпохи фактически началась массовая мобилизация людей в эпоху перестройки, один из первых, кто начал об этом говорить Зенон Позняк, лидер Белорусского Народного Фронта. На этом месте были поставлены кресты, но мемориал так и не появился, некоторое время назад рядом с Куропатами стали строить «Культурно-развлекательный комплекс «Бульбаш-Холл», это вызвало общественное негодование и стройку приостановили, но затем территорию охранной зоны Куропат уменьшили, легализовав строительство. 

Мы также знаем, что в Беларуси появились мемориальные объекты, связанные с войной в Афганистане (например, «Остров мужества и скорби» в Минске), в новом музее Великой Отечественной войны в Минске события войны 1979-89 гг. отражены в экспозиции, в феврале 2015 года в Минске также появилась «Набережная Воинов-интернационалистов», но сама эта война в Афганистане в белорусской историографии почти не освещена, и то, как она подается, когда, например, используется термин «воины-интернационалисты», это же советский термин, задает рамки и для восприятия этих мемориальных объектов, выводит за скобки критическую рефлексию по поводу роли беларусов в этих событиях и самих этих событий.

Как вы уже поняли, «сообщества памяти» могут быть «этническими» (память евреев, поляков, рома  в Беларуси и т.д.), могут образовываться по иным принципам (например, жертвы коммунистических репрессий), но их мемориальные практики и требования пока что не обсуждаются как некая «целостность», актуальная для всего белорусского общества. Есть отдельные «места памяти» этих сообществ, но очень мало, по выражению историка Алеся Смоленчука, мест «интегральной памяти», важных для всего общества и разных сообществ[v].  

И на самом деле разные сообщества занимаются своими памятями, но нет таких общественных инициатив, которые бы охватывали все эти сообщества. Это хорошо видно на примере городской среды Минска  и других городов: мы видим множество «мест памяти», связанных с Холокостом, с событиями истории начала ХХ века, с советской историей, с нонконформистскими движениями позднесоветской и постсоветской эпохи, но часто эти места памяти «виртуальны», о них знают только исследователи или отдельные сообщества, в публичном пространстве практически нет дискуссий по этому поводу.

Причины такой ситуации представляются следующими: с одной стороны, мы возвращаемся к понятию «разделенной» памяти в постстоталитарных обществах, с ее политической конфликтностью и ситуацией одновременного «взрыва» артикуляции разных памятей, с другой стороны, мы также сталкиваемся с проблемой того, в каких категориях мы определяем нашу коллективную память. После распада СССР очень часто о коллективной памяти в Беларуси говорится в национальных категориях, но при  этом важно понять, какой смысл вкладывается в понятие «нации», как мы представляем это «воображаемое сообщество», хотим ли мы получить какую-то «этноцентрическую» версию памяти беларусов как этнической группы, или же речь идет о такой версии памяти в Беларуси, в которой найдется место всем сообществам.

Страницы